25.09.2010

Сизый шилохвость (ч.3-4)

3.

Он медленно возвращался в свою баню. Вечер был умиротворенно тихий. Косые тени падали от леса на дорогу, и было как-то уж очень тягостно-печально. И Николай не знал, от чего это. Причин особых не было, и он подумал, что весной всегда так бывает в вечеру: земля будто устает за долгий солнечный день. Он и сам к вечеру устал: и от дневной ходьбы и от строительства шалаша.
 А баня его встретила теплым уютом, запахом варева, и он успокоился, наконец разулся из длинных резиновых сапог, кинул их на полок в изголовье, а сверху накрыл тулупом.
Возле скамейки под березой он опрокинул на бок старый улей, голые ноги сунул в теплый прогретый мох внутри улья, а сверху как на стол поставил котелок. Ел он медленно, с удовольствием мясную картофельную похлебку под свист скворца на березе. Здесь за баней на скамеечке была уже тень, а скворец еще купался в солнце, ликовал. Потом был густой "дикий" чай с городскими пряниками. Николай выпил две кружки, блаженно откинулся на тын, закурил. Большего счастья он и не ожидал здесь. Он подумал о том, что дядина баня его приветила лучше чем родной дом. И, правда, здесь  было как-то дальше от всех родственных смертей, обездоленности, сиротства...

После еды его потянуло в сон, на отдых. Он думал проверить лампешку на подоконнике, горит ли она, но не хотелось на ночь керосинить руки, да и сил уже не было. "А зачем она мне, еще будет коптить ночью, придется вставать, приувертывать фитиль, а фонарик у меня всегда в изголовье если потребуется?.."
Он прикрыл двери и залез на полок, в тепло. Было немного жарковато, но он подумал, что к утру выстынет и будет даже холодно: ведь топил он немного, не для мытья - паренья.
Лежал и думал, как завтра на озере еще затемно выставит три чучела и будет глядеть на них из шалаша, покрякивая в манок. "Места не пуганные, - мечтал он, - утки должны быть. Вот и вернулась моя детская мечта. Если будут лететь - просижу хоть до обеда. Куда мне спешить..."
С этим счастливым предощущением утра он и уснул.

А среди ночи явились те, что выжили его из родного дома. Он узнал их внутренним чутьем, самой душой - они это были, те самые. Только теперь их было больше, и были они сильнее и решительнее. Они нависали над ним в несколько ярусов, окружали  со всех сторон, даже сверху, и надвигались все ближе и ближе... Выхода никакого не было, и душа сжималась от ужаса и омерзения... Они душили его, но душили не горло, а самую душу. И не спешили: приблизившись и ничего пока не сделав, отступали, потом надвигались еще яростнее. А в это время сзади их, как бы стоя в ветвях березы на воздухе начала появляться мать. Была она какая-то грустная, маленькая, в своей старенькой домашней кофте. Она ничего не говорила, а только  доставала из правого кармана на посеревшем гайтане крестик, показывала и молча убирала. Потом опять доставала и  снова прятала...
Николай ждал, когда она скажет ему что-нибудь, но они еще яростнее встали между ей и им и начали теснить ее от бани в глубь березовых ветвей. И когда им удалось это, они засмеялись, дрожа своими складчатыми, обвислыми кожами, какими-то темно-серыми смрадными и принялись наступать на него еще яростнее.
Николай хотел прочитать молитву и не мог выговорить ни одного слова, хотел перекреститься - и тоже не мог. А они наседали все наглее, упрямее, и он понял, что гибнет.Терпеть дальше было невозможно, Николай заворочался, через силу закричал и полетел куда-то в пропасть...

Очнулся он в сплошной темноте на полу. Поднявшись во весь рост, он нащупал в изголовье фонарь и кинулся из бани вон.
"Господи, зачем же я такой ад себе устроил?" - думал он, ходя по огороду и дыша. Наконец, сел и посветил в ночные ветви березы, но там никого не было. Вообще нигде и никого не было. Была сплошная ночь и тяжко везде. Не выпуская фонарик из рук, Николай посветил на часы - шел первый час - и направился к бане. На улье, где он вчера ужинал, белела пачка сигарет, он машинально взял ее и стал искать зажигалку. И тут вспомнил, что на нем та же кофта, что была на матери. С каким-то мистическим страхом он начал проверять карманы. Зажигалка была в левом кармане, а из правого  он выволок какую-то тряпку, развернул ее на улье и в свете фонаря увидел старый носовой платок, а в нем пуговку и какую-то веревочку. Это и был гайтан, на котором белел старый алюминиевый крестик. А пуговица была та самая, которой не доставало на кофте. Николай бросил сигарету, перекрестился и надел на себя крест. Только тут он вспомнил, что свой крест он давно снял и не носил. Все только  собирался...
И будто какая-то невидимая тяжесть спала с него. Он сидел как очумевший, не двигался, как-то сразу ослаб, глубоко судорожно вздохнул, и тихие слезы из глубины души подступил враз. Он не вытирал их, а только глубоко с облегчением дышал и повторял одно: "Мама, прости..." Но слов не получалось, а только прерывистое горловое скрипение.

20.09.2010

Сизый шилохвость (ч.1-2)

Рассказ

1.
Шилохвость - утка редкостная, удивительного изящества, тонкой красоты. Вся она особой аристократической породы.
Николай видел ее близко только однажды, в детстве. Было это в старой рыбацкой деревне. Выставили они тогда с отцом сети, жаки в озере, вытрясли нароты и солнечным пасхальным утром не спеша плыли домой. Плыть можно было пока напрямик - через затопленный остров, не огибать его как летом. Правда, пробирались уже заливинами, протоками. Течения в озере почти не было: вода спадала и в реке и в озере одновременно.

Обсыхали гривы и приплестки, начинали оживать первой нежнейшей травкой - будто зеленой шелковой лентой обложили их по самой воде. По этим, изумрудным заберегам празднично семенили кулички, взлетали над водой, тонко вскрикивали.
И вот вместе с ними из узкой вытянутой заливины стала подниматься пара каких-то крупных длинных птиц. Взлетали они неспешно, полого. Долго шли над водой низом и будто гагары чертили лапами воду.Николка и думал, что это гагары, перестал грести, ждал.
Когда они налетели и шли прямо над лодкой, он снизу успел разглядеть их. Брюха у них были не белые, а какие-то дымчато-сизые, клювы - утиные, а не гагарьи. Особенно изящен был задний, селезень, с прямой тонкой шеей,  серо-мраморным опереньем у ног. Шли они независимо низко - безо всякой опаски.
     -  Ну и утки... -  удивился Николка. - Какие это?
     -  Шилохвости, - улыбаясь сказал отец. - Луговые. Летит как самолет, ничего не боится.
Проводив их взглядом как нечаянную красоту и радость, опять начали грести.
В бедной послевоенной деревне мало было тогда красивого, радующего взгляд. Самой блестящей роскошью были самовар да зеркало.
С тех пор и зародилась у Николки мечта когда-нибудь поохотится на этих уток. Вскоре и ружье  было куплено старшему брату, и на охоту ходили, уток добывали разных, но шилохвостей - не доводилось. А мечта не угасла, перешла во взрослую жизнь.

Окончив речное училище, Николай работал в большом порту крановщиком и в деревне у родителей бывал редко. Особенно огорчался, что не приходилось бывать весной и осенью - как раз самый сезон охоты - а на реке начало или конец навигации.

Потом напал на их род мор: быстро вымерли все. Сначала отец, за ним дядья, тетки, братья... - все ушли один за другим. Оставались они вдвоем с матерью. И Николай задумался о земной жизни, о сроках ее, о христианских заповедях. И получалось, что от них никуда не денешься, где ни живи, где ни служи... В порту он уже давно работал инженером; сначала было интересно, но, наконец, и это надоело. Постепенно он начал тяготиться суетой городской жизни, его все больше тянуло опять на природу, в уединение, как было когда-то в детстве. Но надо было дорабатывать до пенсии, оставалось пять лет.

Мать умерла неожиданно. Николая уже не очень удивляли смерти родственников, но смерть матери потрясла. Только теперь он ощутил в полной мере свое сиротство, одиночество. Он все больше задумывался о переходе из этого мира в тот. Но пока только на примерах чужих жизней. О своем "переходе" он еще не помышлял. А между тем жизнь как-то медленно, уверенно сворачивалась на глазах. Невиданное крушение великого Советского Союза сказалось и на Волге. Флот ржавел, распродавался. В самом порту, где работал Николай Павлович, многих увольняли по сокращению штатов или отправляли в отпуск. Его уважали, ценили как специалиста, поэтому не уволили, но отпуск дали большой. И как раз весной.

16.09.2010

Осенний листоходец

Рассказ

Непонятные события происходят иногда в жизни.
Был сентябрь, ранняя осень дышала теплом и благодатью. Всё пребывало будто в задумчивости: и лес, и стога, и озеро.
- А давай–ко поедем завтра по грибы, - сказал дед, когда я в субботу пришел из школы. Я учился в первом или втором классе. – Хоть проверим, и то ладно… А может, и найдем чего маленько.
Дед никогда не загадывал на что-то большое, никогда не алчничал хоть в лесу, хоть на озере, но ему будто шутя все попадалось. Я предчувствовал, что и на этот раз нас ожидает что-то интересное.

Собирали нас с вечера, собирали обе половины дома, потому что дом у нас был пятистенный, на две семьи, а сени, или мост по нашему, был общий. Вот на этом мосту нас и собирали: подбирали корзины, ножи, сапоги.

Утром дед связал две свои корзины опояской, перекинул ее через плечо, и мы пошли под гору. Отвязали лодку, я сел в распашные весла, а дед начал толкаться кормовиком. Деревня еще спала, но домашние утки уже приплыли, собрались со всего озера к своим прибрежьям.
Каждая из них знала свой берег. Все эти утки учтиво пропускали нас мимо, и мы плыли дальше, к бечёвке.
На бечёвке, так звали длинный прямой мыс, взлетали утки уже дикие, но у нас не было ружья, и мы не азартничали. Дед вообще не был охотником. Но он был рыбак. Здесь, на бечёвке прошлой осенью мы сплели в сухом овражье загородь из тальника, заезок. А весной, когда затопило, дед тут поднимал по полной нароте сорожняку, то есть плотвы. Никто и не знал, что так шутя можно наловить рыбы. Вообще дед был выдумщик, он был кузнец, плотник, и пчеловод. И все у него получалось. Он и меня приучал к своим выдумкам. Мы вместе мастерили сани, ульи, гробы и кресты. Иногда я спрашивал его:
- Дед, а кому делаешь этот гроб?
- Да, наверно, се6е, - говорил он, слегка усмехаясь.
Но гроб уходил кому-то насторону. Чаще всего это была одинокая старуха или старик. И дед принимался за новый гроб. В средине лета просохнувший гроб дед относил на сеновал и ставил стоймя в угол. Потом его заваливали сеном и как бы забывали о нем. Говорили, почти вся деревня была похоронена в его гробах. А кресты на могилу он сколачивал только родственникам. По этим крестам мы быстро и отыскивали своих на кладбище.

Меня он часто брал с собой на работу: что-то подержать, подать, приглядеть. Потом отпускал купаться на озеро или играть с ребятишками. Хотя я любил с ним кудесничать: все он делал с выдумкой, прибауткой, никогда не торопился, не злился. Вообще жил какой-то особенной, добровольной трудовой жизнью, а не подневольной: всегда работал, всегда молился и всегда отдыхал. На это у него и уходила жизнь.
Больше всего меня удивляло то, что ему никогда не было скучно, и он никогда не уставал. Как это у него выходило, для меня оставалось загадкой.
Каждое утро он вставал перед иконами навытяжку, шептал молитвы, аккуратно крестился и кланялся. Потом брал топор и уходил что-то тесать или рубить в шишульке. Шишулька – это едва крытый, наскоро сложенный сарайчик в огороде для дров и плотницких дел. К нему, этому сараю, приставляли плахи, столбы, заготовки полозьев к саням, доски, брусья, кокори. В углу лежало омялье, два старых улья, куча щепы и стружек на растопку. Внутри был сооружен верстак, на котором дед строгал доски и нащепы, то есть накладки для саней.
К завтраку дед возвращался с корзиной стружек, чтобы растоплять ими печь.

10.09.2010

Счастье в метельных дубах

Памяти Юрия Казакова

Рассказ

В том, все еще грозном, 1948 году брату Борису, наконец, исполнилось шестнадцать, и ему купили настоящее охотничье ружье. Мне к тому времени было одиннадцать. Война закончилась, но есть почему-то хотелось все больше, и казалось, так будет всегда, всю жизнь.
В военные годы мы уже вдоволь настрелялись из поджигов (кто-то получил раннее увечье), находились строем на уроках военного дела в школе, до одури наигрались в партизан возле сараев дома.
Пора было и нам переходить к мирной жизни: помогать старшим в вязании сетей, жаков, плетению корзин, добыванию дичи…

Дичи на озере и вокруг за время войны не только не убавилось, а даже прибыло. Но стрелять было нечем: порох продавали только в городе, и только по охотничьим билетам.

Ружье привезли зимой, почти ночью, на санях из Юрьевца. Отец в огромном тулупе и запотевших очках, держа ружье обеими руками перед собой как лом, молча пронес его избу и положил на кровать. Борис шел следом, неся на плече полосатую домотканную котомку. В ней вместе с пряниками оказалось десять новеньких латунных гильз, пачка дымного пороху с нарисованным токующим глухарем и тяжелая коробочка красных пистонов. – «1000 штук», – было написано на коробке. Число меня поразило… И все это диковинно, чудно пахло и сверкало.
Мы всей семьей разглядывали ружье, ждали от него новых перемен в жизни, и какого-то дополнительного счастья. Особенно радовались мы с Борисом: ружье было наше, потому как отец по причине крайней близорукости охотиться не собирался. Ему по горло хватало одного рыбацкого промысла.

Радовало и то, что охота не облагалась налогом, была вольной свободной добычей. В отличие от рыбацкого промысла (а колхоз у нас назывался «Красный рыбак») в охоте не было планов, соцобязательств, она не запрещалась сельсоветом, не осуждалась родителями.
Один только наказ был дан нам от отца и матери: «Не застрелите друг друга». Только это мы и помнили. Весну и лето мы учились стрелять. Из-за грив, волнуясь и затаив дыхание почти до обморока, подползали к чиркам. (Другие утки от нас улетали издали, и мы не могли понять, почему). Два чирка и были нашей первой добычей…А вскоре мы уже потеряли к ним интерес.

Главной нашей мечтой теперь были осенние тетерева. Мы не раз наблюдали издали, как дед Федор, единственный промысловый охотник на все деревню, ловко снимал их с высокой сосны в Клоковском поле. Из дальнего перелеска нам было хорошо видно, как тетерева будто по струне летели из-за реки на эту сосну, присаживались, затихали, потом раздавался выстрел, и тетерев рушился с вершины вниз. Это казалось нам легко и просто, что мы только об этом и мечтали. Особенно нам нравилось как «сидели» у Федора на соседних с сосной березах черные чучела: они были толстые, будто разжиревшие и «восседали» как-то прочно, независимо. И, казалось, к ним невозможно было не подсесть.
Надо сказать, что охотился так Федор и осенью и весной, без разницы. Хотя на поле перед сосной веснами гремел ток. Но Федор стоически своего шалаша не оставлял. И охотился по-прежнему добычливо. Говорили, что он колдун и заговорил эту сосну. Мы побаивались его, завидовали, и мечтали о такой сосне и охоте.